– Как все это нелепо! Если бы ты не был в таком возбужденном состоянии, я приняла бы это за плохую шутку. Прочти все, что ты написал за последнее время, и если ты найдешь хоть одну фразу, одно выражение, одну мысль, которые не были бы вполне ясны и понятны, тогда я поверю в твое размягчение мозга, во все, что тебе угодно. А если неточно написанные или сказанные слова – верный признак безумия, в таком случае надо немедленно же отослать меня в больницу для умалишенных, так как я, значит, страдаю умственным расстройством с тех пор, как начала думать, а со мной, если не ошибаюсь, и две трети всего человечества.
В то время, как я таким образом старалась успокоить его, у меня самой несколько прояснилось в голове, – и я больше не верила ни одному слову, сказанному им; я даже могла искренне смеяться и шутить над ним. Он был совершенно озадачен, так как ожидал совершенно другого. Возможно, что он даже пожалел о трагическом исходе. Но так как, с другой стороны, он сам отнесся слишком серьезно к этому, то я увидела, что напряженности и грусть на его лице сменились радостным удивлением.
– Ради Бога, Ванда, скажи, – воскликнул он, – что ты искренна, по крайней мере, Ты знаешь, как я верю в тебя; если ты можешь смеяться в подобную минуту, значит, я ошибался и напрасно боялся!
Но я не допускала серьезного обсуждения этого обстоятельства. Чтобы удалить из комнаты тени сумрака, я зажгла лампу, достала шахматы и пригласила его сыграть партию. Минут через десять он был настолько углублен в игру, что в нем – я была уверена – не осталось и следа недавнего волнения. Я предоставил ему выиграть партию, и затем заметила, что для кандидата в сумасшедший дом он играет еще довольно хорошо. Он засмеялся, и больше не было речи о размягчении мозга.
В первых числах октября мы отправились в Грац.
Мы остановились у моей матери, которая уступила мам комнату, а сама устроилась в кухне. На следующее воскресенье назначено было церковное оглашение, я была представлена отцу Леопольда. Статский советник принял меня очень вежливо, но холодно. Очевидно, я не соответствовала его мечтам о снохе.
Мы венчались 12 октября 1873 года в приходской церкви Св. Крови. Два наших старых друга, меня и моей матери, г. Билье, директор сберегательной кассы, и г. Саншэ-де-ля-Серда, прокурор, были моими свидетелями, а шафером – дядя Леопольда, барон Ковец, бригадный генерал в Граце. Моя мать и брат Леопольда, Карл, присутствовали тоже на свадьбе.
Завтракали мы у советника, а оттуда отправились в церковь, Леопольд был в сюртуке, я – в черном платье. Мои свидетели во фраках, а генерал Ковец в мундире, расшитом золотом, ожидали нас в ризнице. Я искала глазами мою мать и наконец увидела ее в тени большого шкафа.
Свадьба была назначена в пять часов, но уже за час церковь, как нам потом сказали, была полна народу.
Из экономии и чтобы согласовать наши поступки с нашими взглядами, мы отказались от всякой пышности. Мы уплатили по последнему разряду, и нам устроили так называемое «венчание для бедняков», т. е. алтарь был без всяких украшений, на нем две свечи, жалкое пламя которых делало тьму еще более заметной, а священник, разбитый параличом, двигался и говорил с заметным усилием. Он постарался кончить как можно скорее, что было самое лучшее с его стороны. Мы решили после венчания отправиться на прогулку, чтобы дать моей матери возможность приготовить обед. Мы вышли из церкви через маленькую дверь, выходившую во двор церковного дома, на Рингштрассе, чтобы затем вернуться через Паулустор. Было совершенно темно, а тяжелый, холодный туман, пронизывавший все, еще более сгущал сумерки. Леопольд держался за меня, потому что дорога была скользкая и он боялся упасть; он обмотал шею шелковым шарфом и поднял воротник пальто, а когда говорил, то держал платок возле рта.
Он был очень весел, счастлив и доволен, как будто только теперь по-настоящему обладал мной. Я заметила, к моему удивлению, что церковный обряд произвел на него впечатление. Он говорил мне о своей любви и рисовал мне яркую картину счастья.
Когда я год тому назад добровольно соединила свою судьбу с ним, я чувствовала себя довольной и веселой, и мной руководила только мысль дать человеку, которому я была так обязана, все зависящее от меня счастье. Но когда мы снова передавали друг другу кольца, которыми когда-то так весело обменяемся, когда священник соединил наши руки и рука Леопольда, влажная и холодная, крепко сжала мою, и не испытывала никакого радостного чувства – во мне было одно лишь сознание, что наши жизни были и поныне прикованы одна к другой и что гордый и прекрасный обмен добровольных даров, руководивший до сих пор нашим союзом, прекратился навсегда. Моя жизнь больше не принадлежала мне, и все, что я могла дать, будет уже не даром, а обязанностью.
У моей матери мы застали Адель Штромейер, молодую девушку, с которой она познакомилась во время моего отсутствия. Сестры Штромейер были известны в Граце своей красотой, а Адель была, несомненно, самой красивой из них. Она была высокого роста, с вполне развитой фигурой, несмотря на молодость. Моя мать еще раньше говорила мне о ней, и я была довольна, что могу вдоволь любоваться этой красавицей. Ее наивные, почти детские манеры и невинная радость, которую ей причиняло всеобщее восхищение ее красотой, еще более усиливали удовольствие видеть ее. Моя мать очень полюбила ее, и молодая девушка, со своей стороны, привязалась к одинокой женщине, которой она отчасти заменяла меня. Когда, войдя в комнату, Леопольд увидел Адель, он был совершенно ошеломлен и пристально уставился на нее, это возбудило в ней взрыв радостного смеха, который заразил меня и мою мать. Он тоже засмеялся и просил ее извинить его глупое поведение так как ее красота совершенно смутила его.