– Что с тобой? Что случилось?
Так как мне во всяком случае необходимо было сообщить ей о моем отъезде, то я это и сказала ей, прибавив, что я беспокоюсь о ребенке.
– Зачем тебе понадобилось ехать в Мюрццушлаг? Невозможно тебе путешествовать по такому холоду, притом такой слабой и больной! Ты можешь умереть! Разве твой муж отпускает тебя?
– Да, конечно.
Она покачала головой.
– Это невозможно. Он не понимает, какой опасности ты подвергаешься. Я пойду поговорю с ним.
– Нет, мама, не говорите. Так надо.
– А ребенок?
– Надо, чтобы он как можно спокойнее провел тот день.
– На коровьем молоке? Нечего сказать! Он и без того не особенно крепок, по-моему.
На другой день я уехала. В дополнение «оригинальности» моего туалета, Леопольд, кроме сапог, шубы и шапки, вручил мне еще громадный собачий кнут. Наряженную таким образом, он проводил меня на станцию. Люди, знавшие, что я только что родила, смотрели на нас с удивлением. До последней минуты мой муж давал мне советы, как мне следовало вести себя с Тейтельбаумом. Наконец поезд двинулся. Как только он вышел со станции, я выбросила кнут из окна и охотно поступила бы так же с шубой и шапкой, если б мне не надо было защиты от холода.
Я чувствовала себя такой подавленной и измученной при мысли о предстоящем мне испытании, что снова мне захотелось плакать. Но я отправлялась на свидание, и было бы смешно явиться с заплаканными глазами.
Каков тот человек, который ждет меня? И если он порядочный, я скажу ему правду и попрошу простить и пощадить меня. Но что будет со мной, если он окажется развратником, который, конечно, ожидает пикантного приключения и будет возмущен разочарованием. Мне предстояло самой отправиться к нему в отель, в незнакомое место, где я буду в его власти.
Я думала обо всем этом в то время, когда поезд медленно поднимался между двумя высокими снежными стенами.
Тейтельбаум ожидал меня на станции в Мюрццушлаге. Я тотчас узнала его по его фотографии. Взглянув на него, я увидела, что у него доброе лицо, и это придало мне бодрости. Санки, ожидавшие нас, отвезли нас в отель. По дороге Тейтельбаум сказал мне, что он в отчаянии, так как комнаты, которые он еще телеграммой приказал натопить, были холодны, несмотря на топившиеся печи.
Когда я вошла в эти действительно страшно холодные комнаты, и он запер дверь за нами, и мы остались с ним вдвоем, моя тревога вернулась, мне захотелось сейчас же заговорить с ним, это был единственный способ вернуть себе бодрость духа. Но при первых же моих словах он прервал меня:
– Простите, что я вас прерываю, но раньше, чем вы что-нибудь скажете мне, я должен признаться вам в одном! Я знаю, кто вы.
«О! – подумала я, – тем лучше! Тогда он поймет».
Тем не менее меня это удивило. Он заметил это и продолжал:
– Я узнал это благодаря совершенно неожиданному случаю, который, казалось бы, встречается только в романах. Я должен вам сказать, что баронесса Ковец живет в доме моей матери в Вене. Посетив Баронессу по поручению моей матери, я увидел у нее и гостиной фотографию, совершенно одинаковую с той, которую вы были так добры прислать мне. Вполне понятно, что я не мог удержаться от желания узнать, кто была эта дама, и баронесса не отказалась удовлетворить мое любопытство.
Тогда я сказала ему все. Он читал «Венеру в мехах», и мне не пришлось долго объяснять ему. Я прибавила, что совершенно больна, так как родила только десять дней тому назад, рассказала ему мое беспокойство и мучение во время поездки и умоляла его не настаивать и тем не увеличивать горечи и боли моего существования.
Он с большим вниманием и сочувствием выслушал меня. Когда я кончила, он взял мою руку, поцеловал се и сказал:
– Благодарю вас за доверие и прошу верить, что во мне вы найдете искреннего друга.
И только.
Мы обедали вместе. Он говорил мне немного о себе и о своем доме, которым, по-видимому, гордился. Я чувствовала себя очень плохо. Скопившееся молоко болезненно напрягало мне груди, и я с трудом могла двигать руками. Я чувствовала, что силы покидают меня. Он заметил это, и просил меня выпить стакан вина. Исполнив это, я почувствовала себя лучше. Но до отхода поезда, на котором я должна была вернуться, оставалось еще много долгих часов. Тейтельбаум все-таки выказал минуту слабости; Он был молод, силен, с горячею кровью, вероятно, и пробыл столько часов наедине с молодой женщиной, на обладание которой он рассчитывал. Но как мужественно и честно он поборол себя, и как почтительно-нежно он относился ко мне!
Мы расстались, горячо пожав друг другу руки.
В вагоне я задала себе вопрос, каким образом я объясню Леопольду, что дело не удалось.
Я застала его на станции в таком возбужденном состоянии и с таким искаженным лицом, что прежде всего подумала, не случилось ли несчастья в доме. Но он сказал, что в ожидании меня пережил смертельную муку, так как был убежден, что я уже предала его «греку». Тогда я объяснила ему, что ничего не случилось, потому что Тейтельбаум, узнав в чем дело, объявил мне, что у него никогда не хватит смелости сыграть роль «грека» по отношению к такому замечательному человеку, как Захер-Мазох, к которому он питает величайшее уважение; что никогда он не мог бы чувствовать себя выше его и быть его «хозяином» и что он скорее откажется от счастья обладать мною, чем предпринять нечто невозможное, что только сделало бы его смешным в собственных глазах.
Таким образом, мой муж проглотил эту позолоченную пилюлю и в конце концов почувствовал себя необыкновенно гордым от уважения, которое он внушал.