Среди всех этих забот и неприятностей одно только успокаивало меня: у меня больше не будет детей. Со времени рождения последнего я приняла решение, каковы бы ни были последствия, никогда не иметь больше ребенка.
Так как я не могла объяснить настоящую причину моему мужу, то я сказала ему, что женщина не может родить, кормить новорожденного и в то же время иметь любовников. Он понял и согласился со мной.
В августе 1876 г. мы вместе с детьми отправились на курорт Фролейтен, где поселились за городом, в доме лесничего, стоявшем в очень уединенном месте на, опушке леса.
Из всех моих новых знакомых мне больше всего нравилась генеральша, баронесса Урбан. Я очень полюбила ее, и, мне кажется, она так же относилась ко мне; вскоре нас связывала нежная дружба, которая продолжалась и после нашего отъезда из этого места.
Она была небольшая и хрупкая, с белокурыми, слегка рыжеватыми волосами и белыми руками…
О, эти женские руки! Конечно, самые красивые, которые когда-либо существовали; к тому же она так умела держать их на темном бархате мебели или в пышных кружевах! Белые и нежные, с розовыми кончиками, они походили на цвет яблока, только что упавшего с дерева.
Эти руки были слишком нежны и слабы, чтобы что-нибудь удержать, и я не удивилась, что они не удержали нашей дружбы.
Мы проводили вместе очень много времени, и она много рассказывала мне о своей жизни, между тем как я умалчивала о своей. Ибо, что я могла сказать, и имела ли я на это право?
Как часто я страдала, что не могла отплатить ей доверием! Как и всем, многое во мне должно было показаться ей странным.
Когда, уступая настойчивости мужа, я играла на бильярде в казино в открытой меховой жакетке, с волосами, заплетенными в две косы, падавшими мне на спину, курила папиросы, позволяла ухаживать за собой и нарочно принимала легкомысленный вид, я вооружалась терпением при виде наглого обращения мужчин и презрительных улыбок женщин, но когда я замечала проницательные глаза баронессы, боязливо устремленные на меня, я иногда чувствовала, что силы покидают меня.
В этот период моего десятилетнего замужества были написаны все лучшие, прекраснейшие произведения моего мужа.
Из Парижа получали тоже приятные известия, поощрявшие его к работе.
Его роман «Идеал» появился в «Opinion nationale»; его «Завещание» в «Kepublique francaise»; Мельяк и Галеви просили позволения написать оперетку на тему одного из его рассказов; «L`Univers illustre» напечатал разбор его произведений с приложением сто портрета; женевская газета писала, разбирая его «Наследие Каина»: «Эти рассказы – отзвук грандиозной трагедии, героем которой является страждущее человечество. Захер-Мазох соединяет в себе темперамент лорда Байрона и форму Мериме».
Бюлоз, с которым Леопольд был уже год в натянутых отношениях, писал ему, что с удовольствием напечатает его роман в «Revue des deux Mondes». Катерина Штребингер, сделавшаяся невестой Рошфора, сообщала нам, что он и Бюнах думают сделать пьесу из его романа «Лазутчик», главную роль в которой будет играть Сара Бернар. Катерина, с которой мы сошлись даже на «ты», писала кроме того, что ее жених рано или поздно будет, конечно, президентом республики и что тогда мы должны непременно переехать в Париж, где она и Рошфор будут нас пропагандировать.
Директор издательской фирмы Галлер в Берге намеревался покинуть ее, чтобы открыть собственное дело, причем хотел приобрести все произведения Захер-Мазоха и не издавать вовсе других вещей.
Я видела перед собой блестящую будущность для моих детей: видела их счастливыми, богатыми, носящими знаменитое имя, и необходимость пожертвовать своим личным счастьем для них казалась мне такой легкой, что я даже ни минуты не задумывалась над этим.
В октябре мы вернулись в Брюк; Леопольд был здоров, свеж, бодр и работал так, как уже давно с ним не случалось.
В ноябре была очень дурная погода; он простудился, охрип и оставался так до самой весны.
Моя новая жизнь, полная мелких и крупных забот, гордости и радости, унижения и стыда, поглощала меня настолько, что я почти никогда не думала боль– me о моей несчастной молодости, а если и приходилось иногда вспомнить ее, то она представлялась мне и туманной дали, как отдаленный, затерянный отрывок моей жизни, с которым я была связана лишь гонкой нитью воспоминаний.
В эту зиму она необыкновенно живо всплыла в моей памяти. Я с удивлением поняла, что горе и беды тех дней были ничто в сравнении с теперешними безнадежными муками моей души, так как в то время почти все мои печали зависели от внешних причин и очень мало задевали душу. Теперь было совсем другое. Мое несчастье проистекало из мрачной глубины человеческой природы, и какая-то отвратительная сила угнеталаи давила меня.
Доктор Шмидт запретил моему мужу выходить из дому и говорить. Он страшно испугался, а так как его болезнь горла не поддавалась никакому лечению, он Пыл убежден, что у него воспаление легких – и, следовательно, конец. Я выбивалась из сил, доказывая ему, что человек, который спит восемь или девять часов и сутки и обладает всегда хорошим аппетитом, сильный и плотный, – он каждый день занимался комнатной гимнастикой, не уставая нисколько, – не мог быть так сильно болен, как он это воображает.
И я была твердо убеждена в том. О работе не было и помину, он едва писал только самые необходимые письма. Его нервные припадки стали повторяться чаще, в особенности, когда он думал о них и боялся их наступления. Когда мне, наоборот, удавалось отвлечь его мысли, весь день очень часто проходил без припадков. Видя, как молчание тягостно для него и как оно угнетающе действует на его ум, я поощряла его к разговорам, несмотря на запрещение доктора, так как я не относилась серьезно к его болезни горла; он следовал моему совету. Он боялся оставаться один, и я ни на минуту не оставляла его. Хозяйство мое шло кое-как, к счастью, Леопольд любил, чтобы дети были вокруг него, иначе мне не пришлось бы видеть их часто. Я совсем не выходила и никого не принимала.