Ложь!
Я снова стала спокойна. В то время, когда он говорил, я старалась найти нить, которая вывела бы меня к правде из этого лабиринта лжи, но я не нашла ее…
Когда он кончил, ожидая моего ответа, я сказала ему, указав на зеркало перед ним:
– Взгляни на себя, Арман. Человек, говорящий правду, не похож на тебя. Но если ты этого желаешь, я поверю всему, что ты сказал. Что нам предстоит?
Он начал развивать какие-то нелепые планы.
Ложь!
– Что бы ни случилось, что бы ты ни решил, я принимаю все. Ты можешь вычеркнуть нас из своей жизни, но из сердца никогда.
Он плакал.
Слезы его не были ложью.
Бывают в жизни человека минуты, равные целым векам. Те, на долю которых они выпадают, не должны жаловаться: душа созревает только в горе.
Арман хотел освободиться от нас, устроить свою жизнь иначе – его привлекали теперь другие горизонты.
Настоящая любовь не ищет счастья для себя, а стремится дать его Другому.
Он любил меня такой любовью, и я хотела любить его также.
Тяжелая ночь сменила этот мучительный день. Она прошла, как проходит все в жизни – и хорошее, и дурное.
На другой день, когда я посмотрела на себя в зеркало, волосы мои были покрыты серебряным инеем.
Кругом меня стало так тихо, как будто в доме был покойник; слуги ходили бесшумно и говорили тихим голосом.
Митчи не смел выйти из своей комнаты, и во всем доме был запах смерти.
Наступил вечер. Я по обыкновению сидела у своего окна, утомившись думать; мой притупленный мозг следил за потухавшим днем. Вдруг послышался слабый шорох, какое-то дуновение прошло по воздуху, точно последний вздох умирающего ребенка. Я вскочила с места, протягивая руки к духам, которые, как мне казалось, окружали меня. Тогда я поняла, в чем дело.
В углу, почти закрытая портьерой, стояла корзина цветов, которую я поставила в день моих именин; сухие лепестки, оторвавшись от увядших роз, тихо падали на пол.
Это были последние цветы, подаренные мне Арманом. Они теперь увяли и умерли, как красивые мысли и высокие чувства, которые они олицетворяли. Я подняла несколько увядших лепестков и положила в письмо, сопровождавшее их, когда я получила их свежими и благоухающими.
Прошлое!..
В последних числах апреля я с ребенком уехала в Швейцарию. Стоя среди сундуков, я молча прощалась со всем, что покидала здесь.
Экипаж остановился у дверей. Снесли мой багаж, он не был многочислен; мы спустились за ним.
Арман понял меня и избавил от прощания наедине; я была ему благодарна за это.
Мы ехали в омнибусе, одном из тех экипажей, которые содержатся большими компаниями для удобства путешественников.
Все было готово, и мы сели.
В эту минуту, как это уже несколько раз повторялось в моей жизни, произошло непонятное событие, точно отблеск невидимой жизни.
Было шесть часов – время, в которое эта часть бульвара наиболее оживлена.
Прекрасный весенний день клонился к закату, последние лучи солнца скользили по крышам домов.
Консьерж захлопнул дверцу экипажа и, держа фуражку в руке, стоял на панели в ожидании нашего отъезда. Кучер сел на козлы, взял вожжи и слегка коснулся лошадей кнутом, чтобы они двинулись в путь.
Они не тронулись с места.
Кучер несколько усилил голос и прибегнул к кнуту и вожжам.
Лошади не двигались.
Кучер повторил свой маневр.
Ни один мускул не дрогнул у лошадей. Они стояли как вкопанные, точно составляли одно целое с землей, окоченевшие, закинув головы с ощетинившейся гривой.
Консьерж подошел к ним, взял за узду, похлопал их и старался словами двинуть их в путь.
Все было напрасно.
Тогда кучер, разозлившись, принялся бить их и неистово тянуть вожжами. Лошади по-прежнему стояли неподвижно.
Собрался народ, торговцы выбежали из своих лавок, лакеи у «Пальярда» с любопытством оглядывались в нашу сторону; кучера, стоявшие возле «Водевиля», подошли и с серьезным видом оглядывали лошадей; с бульвара все больше и больше пребывало любопытных прохожих… оказалось целое сборище. Я заметила, что прохожие смотрели сначала на лошадей, затем заглядывали к нам в карету, как бы ища соотношения между упорством лошадей и нашими личностями.
Два извозчика взяли лошадей под узду и старались насильно заставить их двинуться, между тем как кучер изо всех сил колотил их.
Но сколько они ни тянули и ни колотили – лошади застыли в неподвижности.
Я взглянула на Армана. Бледный от страха, он стоял в углу с дрожащими губами и руками.
– Лошади не хотят увезти твое счастье, – сказала я.
Это прозвучало насмешкой, а между тем, это было правдой. Какое-то ощущение торжества, победы поднимало мою душу высоко над земной горечью, над человеческим страданием.
Каким чужим и далеким показался он мне в эту минуту!
Какой-то старик, стоя возле дверки, сказал нам через спущенное окно:
– Встаньте… лошади пойдут.
Мы вышли, и лошади бросились во весь опор по бульвару. Мы пошли за ними. Против Лионского кредита, среди целой вереницы экипажей, кучер, не потерявший нас из виду, остановился возле тротуара; мы поспешно вскочили, и карета покатила.
Я уехала в Лозанну, где поселилась в отеле «Бельвю». При виде роскошной лазури, расстилавшейся передо мной, мое все еще слишком требовательное сердце несколько успокоилось. Мне необходимо было подумать о работе, чтобы найти средства существования для себя и ребенка: в работе я находила также и отрадное отвлечение от моего горя.
Каждый день я получала письма из Парижа. Из этих писем я узнала, что война с Германией неизбежна, что в Лозанне я была в большой опасности и что мне следовало переехать в По, куда, может быть, не дойдет отголосок войны. Арман провел несколько дней в Страсбурге и писал, что узнал там такие значительные вещи, что провел целый час в беседах с Гоблэ (министром иностранных дел), и тот упрашивал его ничего не говорить в данную минуту, сказав, что между 15 и 20 он бросит «бомбу». Таким образом, судьба Франции и Германии очутилась в руках Жака Сэн-Сэра.