Я еще раз говорю тебе это, чтобы ты вполне понял меня. Это в последний раз! Но тебе принадлежит все: мои мысли, чувства, нежные слова любви, которые отныне останутся в моей душе, – сокровище, до которого не коснется ничья рука, кроме твоей. Я считаю себя сильным и мужественным, но во мне столько нежности – может быть, даже слишком, много для мужчины в момент такого тяжелого отречения.
Ты не можешь, ты не должен забыть меня, Леопольд, – забыть, что ты всецело принадлежишь мне. Но, умоляю тебя, не поддавайся страданию, которое причинит тебе наша разлука, пусть оно не омрачает твое чудное благородное сердце, пусть моя долгая мучительная борьба не будет напрасна. Думай, верь, что предсказание Ванды осуществилось и что ты отвернулся сам от меня, утомленный духовным, бестелесным общением.
Я хотел сохранить тебя, и поэтому я отказываюсь теперь от тебя.
Да хранит тебя Бог! Будь счастлив! У тебя есть Ванда, дети, ты можешь быть счастлив. Я – одинок! И все-таки я чувствую мучительное блаженство, потому что я нашел тебя, обладаю тобой и надеюсь когда-нибудь свободно наслаждаться твоей любовью.
И если когда-нибудь ты почувствуешь себя счастливым, если тихое раздумье посетит тебя и священные желания зазвучат в тебе, вспомни, что возле тебя твой вечно любящий
Анатоль».
Прошло несколько месяцев, после чего мы получили следующее письмо:
«Леопольд!
Пусть свершится то, что должно свершиться – я знаю, что не хочу, не могу расстаться с тобой, Глупец лавочник прислал мне твою книгу, которую я получил как раз в то время, когда колебался между отречением, любовью и отчаянием.
Пусть свершится то, что должно свершиться, я принадлежу тебе, ты – мне; и ты увидишь меня, но только не сейчас еще. Потерпи еще несколько месяцев, и я приду к тебе – навсегда. Я могу пожертвовать всем, могу перенести все ради тебя. Любишь ли ты еще меня? Веришь ли еще твоему Анатолю?
Тысячу поцелуев Ванде».
И снова началась та же игра, с теми же сомнениями и колебаниями; игра неискренняя: с одной стороны – недоверие, с другой – ложь. Мой муж, который только к мечтал о «греке», находился теперь постоянно в нервном напряжении.
Теперь, зная, к чему должна нас привести вся эта история, я сожалела, что приняла в ней участие; я была довольна разрывом и жалела, что история возобновилась, потому что боялась безобразного конца.
В мае накануне одного спектакля в театре Талии мы получили от Анатоля записку, в которой он сообщал, что будет в театре и желал бы видеть нас там.
Мы даже не подозревали, что он был в Граце. Леопольд был взволнован. Саша должен был сопровождать нас, чтобы Анатоль видел нашего прелестного ребенка. Благодаря открытым ложам в театре Талии нас можно было прекрасно видеть; Анатоль, которого мы не знали в лицо, имел то преимущество, что мог узнать нас по портретам, между тем как для нас было немыслимо узнать в переполненном зале человека, которого мы никогда не видели.
Анатоль как-то раз писал, что он похож на молодого лорда Байрона, и Леопольду показалось, что он видел человека в таком роде, спрятавшегося за колонной при входе в театр; но ему не хотелось быть навязчивым, и он последовал за толпой.
Престранное ощущение испытываешь, зная, что два неизвестных тебе блестящих глаза в продолжение нескольких часов устремлены на тебя, лихорадочно изучая каждую линию твоего лица.
Такого рода наблюдение было невеликодушно со стороны нашего Анатоля. Но люди, постоянно витающие в облаках, обладают, вероятно, больше чувством божественного, чем человеческого, величия.
Какая радость, когда кончилось представление и эта выставка нас самих!
На следующий день – еще письмо от Анатоля, который заставлял нас на этот раз идти в отель «Слона». Мы должны были ждать от него в столовой приглашения, так как на этот раз он хотел говорить с нами.
Отправившись на свидание, мы уселись в столовой отеля, и вскоре к нам подошел слуга и просил Леопольда пойти за ним к господину, который ожидает его.
Он оставался недолго и, вернувшись, сказал, что Анатоль просит меня подняться к нему со слугой, который проводит меня.
Я пошла, твердо решив покончить с этой игрой. Очень стильный слуга, не принадлежавший к отелю, заставил меня подняться по лестнице и провел по длинным коридорам в очень изящную, блестяще освещенную гостиную, а оттуда в другую, совершенно темную. Слуга удалился, и я осталась в темноте.
– О, Ванда, прошу тебя, подойди ко мне, – произнес нежный и тихий голос в темноте.
– Это ты, Анатоль?
– Да.
– Проводи меня, потому что я ничего не вижу.
Мгновение длилось молчание. Затем послышались в моем направлении медленные, неуверенные шаги; какая-то рука коснулась моей и повела меня к дивану.
Я молчала от изумления!
Человек, подошедший ко мне и сидевший теперь рядом со мной, не был, конечно, тот Анатоль, с которым Леопольд беседовал в Брюке; он был маленького роста и, насколько я могла различить в темноте, калека; звук голоса его был детский, какой бывает у горбатых, – это не был глубокий и сильный голос Анатоля, восхитивший моего Мужа.
Кто же это был?
Я говорила с ним, но бедняга почти не мог отвечать от волнения.
Мне было жаль его, и я скоро ушла.
Когда я рассказала мужу, каков был мой Анатоль, он тоже ничего не понял. Тот, с которым он только что разговаривал, был тот же самый, высокий, сильный человек с красивым, глубоким голосом, который он раньше слышал в Брюке.
С досады я написала Анатолю, как только мы вернулись домой. Делая вид, что мы не заметили никакой перемены, я сказала ему, что поняла теперь настоящую причину его отказа, происходившую благодаря его наружности, а также, что очень огорчена его оскорбительным для нас недоверием…